ОБЩЕСТВО

Лев Куклин: Сквозь колючую проволоку






Лев КУКЛИН

Лев КУКЛИН


На следующей неделе - 80 лет со дня рождения Льва КУКЛИНА. Его натуралистическую любовную прозу критики признали пока самой яркой и выразительной в русской литературе XXI века.


Песни на его стихи сразу же становились безумно популярными. Не было в Советском Союзе человека, который хотя бы раз в жизни ни мурлыкал себе под нос какую-нибудь песню Льва Куклина. «Голубые города», «Качает, качает...», «Песня о первой любви» («Чайки за кормой верны кораблю»), «Что у вас, ребята, в рюкзаках?»… Лев Валерианович написал их больше двух сотен.
Это был прекрасный поэт, типичный шестидесятник. Невысокого роста, с добродушной улыбкой, с виду белый и пушистый, Куклин на самом деле был жестким, прямолинейным и резким в суждениях. Бездари и прощелыги как огня боялись его саркастических, уничижительных оценок. Досталось от поэта и «демократам», в 90-х обманом захватившим власть в нашей стране. Незадолго до смерти, в 2004 году, Куклин написал эти строки:


Мы - эмигранты в собственной стране.
И многие - на самом-самом дне
Без почестей и слез погребены –
Обломки необъявленной войны...
Доходит глухо до моих ушей
Чужой жаргон воров и алкашей.
В мою страну вползает грузно зло.
Как тяжело, мой друг, как тяжело!
Мы - эмигранты в собственной стране.
Моя страна забыла обо мне.
И Хам пришел, неведомый досель,
Чтоб лечь в мою нагретую постель.
И не гудят во мгле колокола -
Знать, колокольня горя не снесла!
Лишь немота горчит на всех устах,
Да вороны расселись на крестах!


Почти никто из широкой публики не знает, что Куклин был еще и великолепным прозаиком. Поэтому сегодня, накануне юбилея (17 августа Льву Валериановичу исполнилось бы 80 лет) предлагаем ознакомиться с одним из его замечательных рассказов - «Сквозь колючую проволоку».


Сквозь колючую проволоку


В последний военный год мне сравнялось тринадцать лет; в силу своего малолетства я не был ни свят, ни грешен, но не являлся и ангелочком Господним. И в один из апрельских дней солнечной северной весны оказался свидетелем поистине невероятной сцены, которую сам Иоанн Богослов не смог вообразить в своем Апокалипсисе…
Нашу маленькую станцию, затерянную в таежных дебрях Архангелогородчины, с известным основанием можно было бы назвать узловой. Отсюда в немереные чащобы уходила узкоколейка на глубинные леспромхозы, где работали заключенные. Мальчишки, и я в их числе, иногда, ежели не сгоняла охрана и платформы шли порожняком, ездили по этой ветке на дальние урожайные болота-кочкарники за клюквой. Когда я в последний раз приходил сюда, ладное деревянное строеньице с затейливыми резными карнизами, всего-то раза в два побольше обычной деревенской избы, но именовавшееся вокзалом, в каленые морозы сплошь кудрявилось густым инеем. Даже вывеска обросла мохнатой белой шубой так, что название станции прочесть было невозможно… На этот раз я подходил к зданию станции как бы с тыла, со стороны узкоколейки. На той стороне рельсовых путей еще стояли вагонзаки, прицепленные к товарняку с лесом. Их только что разгрузили, около них неторопливо расхаживали конвойные с винтовками наготове, в добротных белых тулупах, но уже распахнутых свободно, по-весеннему. Большая же часть конвоиров заталкивала последних заключенных из партии прибывших в большой загон вроде овечьего, размером с половину футбольного поля и обнесенного по периметру прочным забором из колючей проволоки на деревянных столбах.




Особенностью этого этапа оказалось изрядное количество женщин, которые должны были ждать пересылки. Я застал самый конец «сортировки»… Вертухаи заперли за пересыльными зэками ворота. На поле были натрушены неряшливые кучи недопрелого сена. На них присаживались кто посильней, а остальные утаптывали себе местечко и пристраивались, полусидя-полулежа прямо на снегу. Опушка сосновой рощицы с молодым подлеском, который невольно маскировал меня, доходила почти до дальней стороны ограды. Между нею и «колючкой» оставалось несколько метров свободного пространства, так что мне все было отчетливо видно. Мужиков, понятное дело, набилось заметно больше. Женщины же зэчки, которым на их половине загона было довольно свободно, почему-то сгрудились именно у внутренней колючей проволоки, которая и разделяла два «отсека». Слышались короткие смешки: этакий шелестящий хохоток с женской половины, матерок и шуточки - с мужской…
- Эй, мужички! - раздался хрипловатый голос с непонятными мне игривыми вибрирующими интонациями. - А ну, кто побаловаться хочет?!
И вот… словно бы белые вспышки так и ударили меня по глазам!   Неподалеку от того места, где я застыл, колючая проволока, разделявшая мужскую и женскую половины закута, не то заметно провисла, не то специально была раздвинута чьими-то предусмотрительными руками. И вот между двумя рядками проволоки, ощетинившейся ржавыми колючками, с некоторым интервалом друг от дружки, шеренгой, выставились наружу голые бабьи зады! Своим потрясенным, но цепким мальчишеским взглядом я насчитал их десятка полтора, словно диковинных размеров репины, выложенные на прилавок в овощном ряду…
- Эй, зуёк! - окликнул меня то ли прокуренный, то ли простуженный, но определенно ласковый женский голос. - Перелезай к нам! Такому мальчику я как хошь дала бы… Пронесся недружный, необидный хохоток ее товарок, которые еще не начали заниматься своим «делом». «Поморка… - пронеслось у меня в голове. - С Заонежья или с Терского берега. Там юнгашей зуйками кличут…»
- Глянь-кось, девки! Парнишечка баской, да еще и вольняшка! Незаметно для себя я почти вплотную приблизился к колючке, ограждавшей загон, притянутый к ней, словно сапожный гвоздик к магниту… И эти обнаженные бабьи задницы, бесстыдно и самозабвенно подставленные весеннему небу и солнцу, то и дело перекрывались как бы черными шторками - это к ним пристраивались, припаивались, склещиваясь, мужские тощие и жилистые, словно бы прикопченные, зады в приспущенных стеганых ватных штанах, засаленных, как тюленья кожа… Конечно, я сразу понял, что происходит!




Я был деревенским мальчишкой, почти что первобытным порождением природы, и неоднократно с восторгом и замиранием сердца наблюдал, как, храпя и вскидывая гигантскими копытами, роняя с замшевых губ клочья желтоватой пены, громоздился на кобылий круп обезумевший жеребец с налитыми кровью ошалелыми белками; или как заслуженный вонючий козел со спутанной бородой, старчески кхекая, обихаживал нашу кормилицу - белую козу Майку с грустными карими глазами; а уж про собак, сцепившихся паровозиком на потеху детворы со всей округи, - тут и говорить нечего! Но тут - по моим глазам, глазам разумного человеческого детеныша, что есть сил било невероятное зрелище массовой человеческой случки! Люди, две природных половины человечества, потомки сотворенных Богом, временные и случайные соседи по пересылке, не знавшие имен или хотя бы кличек, вступали в мимолетный контакт, даже не видя лиц друг друга… Раздавались только вздохи, стоны, вопли, повизгивания, сиплое прерывистое дыхание и иногда процеженный сквозь зубы хриплый возглас: «Давай, курва, подмахивай!» Такая согбенная призывная поза - ладони обхватывают собственные ноги под коленями или локти упираются в колени - в народе называлась «воронкой кверху». Но вот с мужской стороны заканчивались ритмические качания, потом опять словно бы отходила черная шторка и снова открывалась голубому небу и моему оторопевшему взгляду слепящая белая плоть… Впрочем, «белая» - это не совсем точно: оказывается, и самая что ни на есть белизна женских тел имеет множество вполне уловимых оттенков: с желтизной, как топленое в русской печи молоко, смугловатый, словно бы от легкого загара, сероватый, словно припорошенный пеплом, с отливом в голубизну, наконец - чисто сливочного вида или напоминающий свежеподсиненные и постеленные на снег льняные скатерти…
- Эх, паренек… - скорбно, но внятно прошептала пожилая женщина в глухом черном платке. - Не смотрел бы ты на наше горюшко женское…
Лицо ее было строгим и вытянутым, как потемневшие образы в киоте моей бабки. И лишь слеза, пробежавшая по ее морщинистой щеке, не могла бы - живая! - скатиться с иконы… Но совет запоздал. Тогда впервые в своей коротенькой, как воробьиный скок, жизнёшке я ощутил то, что чувствует, по всей вероятности, дерево, когда в него ударяет молния: я затрясся до потери пульса, до неудержимого и сладостного содрогания, и что-то с неописуемой силой рванулось из меня! Я с тайным стыдом и обмиранием сердца ощутил нечто липкое и мокрое у себя в штанах внизу живота. Короче говоря, я впервые в своей жизни «пустил бельца»… Я помнил об этом мгновении всю мою дальнейшую жизнь - жизнь нормального мужчины, на пути которого, конечно же, встречались женщины. Но о том, самом первом моем потрясении я не мог ни забыть, ни перешибить его силой новых впечатлений и богатого сексуального опыта. Они, эти впечатления, видимо, никак не могли наложиться на обожженную тем неистовым оргазмом кожицу моей души (или тела?!), в которую было не то что впечатано, а выжжено каленым железом, как на теле клейменого животного, тавро с твердой зарубцевавшейся корочкой…
…Я понемногу выплыл из тумана и стал приходить в себя… Все еще шевелились, все еще качались напружиненные женские зады, словно бы странные, крупные белые цветы, раскрытые навстречу всему мирозданию… Но долго в такой позе - локтями в колени - могли выдержать только самые стойкие. А ведь некоторые ухитрялись повторить желаемое раза по три-четыре. Желающих хватало… Выпяченная на потребу очередная открытая задница недолго оставалась невостребованной: она быстро принимала нового партнера. Округлые обнаженные глыбы женской плоти вплотную прижимались к морозным стальным шипам колючей проволоки. Об этом вдруг зримо напоминала яркая кровавая ссадина, наискось процарапывая беззащитное тело, причем женщины даже не ойкали…




- Займемся любовью, милый? - воркует в теплой комнате с озонированным кондиционированным воздухом дорогая проститутка по вызову. Она становится коленями на край обширной кровати и призывно оттопыривает свой намытый шампунями крепкий, еще не изношенный зад. Волосы на ее лобке аккуратно пробриты модным парикмахером, и слово «любовь», срывающееся с ее губ, накрашенных сногсшибательной парижской помадой, звучит угрюмо и кощунственно. И все равно - сквозь эту глянцевую выдуманную жизнь - выплывая из черной прорвы памяти, словно бледные рыбины из омута, мне мерещатся женские зады в неуемной весенней страсти на той давней «пересылке»… Те самые бабы и мужики, склеивающиеся в одной из бесстыдных, собачьих, яростных поз любви… любви сквозь колючую проволоку!   Не говорите мне о любви к Богу: он давно отступился от нас неведомо за какие грехи и бросил нас на произвол случайностей; не говорите мне о любви к Родине: она сделала все, чтобы вышибить это святое чувство из людских душ и тел по обе стороны колючей проволоки; не говорите мне ничего о так называемой свободной однополой любви! Это - сбой производства, кривая усмешка Природы. Бог сотворил Мужчину и Женщину - и я вовремя увидел и до конца своих дней понял главное: и в загоне для скота люди, загнанные вместо него за колючую проволоку другими людьми, оставались именно теми, кем им и предназначено быть - Мужчинами и Женщинами. То есть, существами, следующими Божьему завету… И, наконец, ничего не говорите мне о вашей придуманной книжной Любви, да еще «одухотворенной» какими-то идеями! Она не выдерживает состязания с плотью! Чушь это, слабые потуги на правду, недопонятки…
…Я пишу этот рассказ на пределе откровенности, не связанный никакими - ни моральными, ни цензурными - запретами. Я раскрываю это воспоминание, скрытое в глубинах моей памяти, на излете своих дней, будучи уже немолодым писателем, пожилым человеком. В народе, кстати, говорят точнее, с иным смысловым ударением: «пожилый» - то есть прошедший сквозь жизнь… А в моей жизни было всякое, я знавал подлинное счастье и весь свой дарованный судьбою путь поклонялся Любви точно так же, как молча и с пониманием склонялся перед всемогущими, неукротимыми силами Природы. И первое мое соприкосновение с этой неистребимой, всесокрушающей природной мощью я, несмышленыш, еще не оперившийся птенец со слабыми крылышками, получил давно-давно, в солнечный апрельский день, на «пересылке», в то время, когда пробуждались подснежники…